Take me back to Constantinople!
No, you can't go back to Constantinople.
Jimmy Kennedy
Я не турист. К чему мне после Айя-Софии гудящий базар с его шёлковыми и бисерными искушениями, кокетливые пери, даже несравненные кипарисы кладбища Сулемания. Я еду в Африку и прочел «Отче наш» в священнейшем из храмов.
Н.С. Гумилёв
Не так уж и важно, для кого я пишу эти заметки – только ли для себя, для узкого круга близких людей или для широкой общественности. Не так важна для меня и красочная выверенность слога. Почему я пишу? Наверное, причин здесь несколько. С одной стороны, мне нужно чем-то занять время, пока я вновь привыкаю к окружающей меня домашней действительности. Немаловажен и тот факт, что все фотоснимки, сделанные мною за время путешествия, утрачены. Словом, эти заметки, написанные по памяти, являются не столько буквальным отображением всего происшедшего, сколько психологическим документом, который, как я надеюсь, позволит разрозненным фактам сложиться в некую неведомую для меня сейчас картину – ту, что обогатит новым содержанием каждое действие и слово. Путешествие – это всегда выход за пределы самого себя, возвращение – собирание своей личности, когда среди строительного материала оказываются ранее отсутствовавшие детали. Путешествие – это преодоление пространства вовне и внутри себя. Путешественник (не турист) – тот же паломник, знает он об этом или нет. Он выходит из дома, чтобы пустить свою душу в рост, чтобы охватить ею пространство, облагородить смыслом каждый камешек под ногами, и истоптанные ботинки – свидетельство перерождения, змеиная кожа, сброшенная в каком-нибудь далёком порту или с заботливостью фетишиста привезённая домой, чтобы однажды затеряться среди прочего хлама. Я всегда подолгу храню старую обувь, не люблю чистить ботинки, хранящие пыль многих городов, гор и степей. Может быть, в этом просвечивает мой страх перед внутренним обновлением? Но оттого не меньше страсть к новому, к самопреодолению, к священному одиночеству путника, на собственной сетчатке позволившего солнцу оставить татуировку – ослепительные контуры древнего города. Писать о путешествии – всё равно что взять воображаемого читателя за руку и повести за собой, ведь любое странствие ценно обретением друзей.
Если кто-то прочтёт мои заметки – возможно, обеспечит себе крепкий сон, может быть, окажется раздражён банальностями и скучной неторопливостью. Кто-то решит, что высказанные здесь мысли близки его собственным (конгениальность – единственное, что может объединить рассказчика и читателя, замкнутых в скорлупе своего маленького одиночества). Для кого-то станет интересен сам маршрут (планировал я его долго). Собственно, и это не так уж важно. Я хочу дописать поскорее, чтобы увидеть картину в целом, но результат (будет ли он?) нужно ещё заслужить.
13 июля 2012 года я сел на летний поезд «Ижевск-Симферополь» с целью сойти в Харькове, добраться до Одессы и в порту Ильичёвска сесть на грузовой паром до Стамбула. В центре мусульманского мира дольше одного дня находиться я не хотел. Цель моя – пролив Босфор, Мраморное море, стены Константинополя с Золотыми воротами и, конечно же, Храм Святой Софии. Я давно мечтал увидеть «священнейший из храмов», сердце православия, чья история так неопровержимо свидетельствует об истинности Евангелия и Откровения (только христианство говорит о необходимости гибели во имя Спасения и Воскресения: лишь погибшее семя даёт плод).
Я много читал о Константинополе и художественной, и научно-популярной литературы. В поезд взял распечатку «Путешествия в Стамбул» И. Бродского, заранее зная, что восприятие трагически восславленного Советской властью диссидента окажется не созвучным моему представлению. Тем не менее, эссе писателя, ценившего свободу политеизма и высшую демократичность античного мира, каким-то образом оказалось созвучным моему путешествию в целом. Хотя бы потому, что, как и Бродский, я не оставил никаких свидетельств о своём пребывании в Стамбуле. В своих записках он где-то отметил, что не делает даже памятных снимков «на фоне». Я делал, хотя снимался не сам, а фотографировал только сам «фон». Однако пропавшие снимки стёрли эту память, так что моё путешествие будет существовать лишь на бумаге, как и путешествие Бродского (не чувство ли парадоксальной для «язычника»-Бродского ностальгии по духовной целокупности православно-мусульманского Востока заставило его писать свои заметки о Стамбуле, в которых он так настойчиво противопоставляет себя этой цельности, на деле глубоко переживая свою разорванность с духом восточной империи?). Однако Бродский ехал в Стамбул, жил в Стамбуле, покинул Стамбул, лишь ощутив дуновение истории в порывах пыльного ветра с азиатского берега. Я ехал в Константинополь, и Стамбул был для меня даже не оккупированным городом, как описывают его православные паломники. Константинополь и Стамбул – два разных города, живущие одновременно, наслаивающиеся друг на друга без какого-либо пересечения или смешения. Кто-то едет в Стамбул и трёт глаза от византийской пыли, долетевшей через некую чёрную дыру между мечетью и собором. Другой едет в Константинополь, ощущая Истамбул как истёртые камни под сандалиями или как ту докучную рекламу, что развешена возле храмов круглой старой Москвы.
Жаркие поезда не дадут покоя туристу, едущему на отдых. Это досадная проволочка на пути к морю, африканское лето между удмуртской аномальной жарой и медлительными субтропиками Крыма. Но путешествие начинается с поезда, даже если ничего особенного там не происходит. Из непраздного лингвистического интереса я сделал в поезде два маленьких разговорника – украинский и турецкий. Оба мне не пригодились, хотя и расширили кругозор за счет неожиданно узнаваемых турецких словечек «бардак» (по-русски – стакан), «дурак» (по-русски – остановка), «чай» (он же и по-русски), «аффедерсиниз» (турецкое народное «прошу прощенья») и прочих, знакомых, наверное, каждому, кто побывал на турецких берегах, столь полюбившихся русскому постперестроечному сердцу.
Незадолго до моего прибытия в Харьков мною овладели страшная тоска и тревога, смешанные с предощущением одиночества в чужих городах. Зачем-то я начал мыть посуду в трясущемся поезде прямо в кипятке из котла и ошпарил руку.
День, проведённый во второй столице Украины, поспособствовал восстановлению душевного равновесия. Было воскресенье, и, несмотря на хорошую погоду, людей в городе оказалось немного. Сталинские монументальные постройки, придающие Харькову московский размах, соседствуют здесь с уютными домиками и затенёнными улочками, так разительно контрастирующими с шестой по величине площадью Европы – площадью Свободы, на которой в тени гигантского Ленина и синей гостиницы политически грамотные украинцы в аккуратных палаточках по-воскресному лениво и сонно отстаивают права запрещённого русского языка. Мало кто здесь говорит по-украински и вряд ли кто-то думает на нём. Есть языки, на которых нужно снимать фильмы и печатать газеты, есть такие, которые заслуживают всемирного признания в качестве средства межкультурной коммуникации. Но на некоторых языках можно только петь. И эстетическая значимость существования языка не менее важна, чем значимость политическая. Малоросский язык – язык поющий; нельзя унижать его повседневной болтовнёй, западной рекламой и сводками новостей и сплетен.
Здесь же, в Харькове, на окраине европейского царства, замаскировавшийся под древнерусскую гривну доллар нежно надавливает на постсоветский рубль, ставший такой же притчей во языцех, как рупии буддийского Ганга. Пивдэнная и нэзалэжняя крайина гордо повесила себе на шею национальную валюту, унаследовавшую своё название от тяжёлого старинного украшения, надевавшегося на крепкие украинские шеи. Дай Бог, не раз выстаивавший под давлением неприятелей всех мастей киевский священный костяк вытрымует, выдержит и этот утопленнический наряд – самые красивые в Европе деньги, напоминающие кому-то расписные ассигнации из «Монополии», развивающей игры для юных капиталистов, а кому-то – простые фантики.
Кажется, тот азиатский сухой и пыльный ветер, что не давал покоя Бродскому в Стамбуле, мне довелось ощутить уже в Харькове. Побродив по его улицам, насмотревшись вдоволь на провинциальный монументализм самого европейского города в нашей части света, на все его зеркальные струи, филармонии, театры и парки, на каменного Ленина, подпирающего украинский небосвод подобно греческому Атланту, на чугунного Шевченко, грустно смотрящего на войско своих героев, страстно карабкающихся к вершинам коммунистического быта, – я забрёл на окраину города, куда-то за центральный рынок и автостанцию. Там-то и веет этот азиатский ветерок, кружащий совсем уж необыкновенную жёлтую пыль. Там же трамвайные рельсы, протянувшиеся неведомо откуда, в одном месте вдруг не просто обрываются, а плавно утопают прямо в асфальте, теряясь в толще харьковского грунта. Не уходят ли по выходным местные трамваи в какие-то тайные подземные шахты, светом фар и тревожными звонками пробивая новые коридоры? Утомлённая фантазия рисует картину будущего (вполне в духе харьковских писателей-фантастов): сумасшедший трамвай, как стальной червь, проточил под городом полости вроде одесских катакомб, и вот наступает новая эра харьковского метро, а потом трескается асфальт, все кричат, а город уходит под землю от тяжести своих памятников и монументальных построек…
Главное место Харькова – построенный в нововизантийском стиле Благовещенский собор. Он тоже огромен, под стать советским постройкам (не правда ли, советские архитекторы в своё время соревновались с величественными храмами подобно тем строителям стамбульской мечети Султанахмет, которые воздвигли свое культовое сооружение напротив Софийского Собора, добавив к нему лишних два минарета, чтоб смотрелось еще грандиознее?). В красную полоску, харьковский храм, протянутый от неба до земли, единственный повиснет над пропастью в случае пригрезившейся мне катастрофы. И водосвятный молебен обрушит на оказавшихся в бездне призывную речь: стройте мосты, тяните лестницы, карабкайтесь вверх, прыгайте с копошащихся под землей трамвайных рогов, хватайтесь за мое основание! Полосатый храм – остров Византии среди азиатского ветра, своими полосками, вратами и сводами он стережет исхудавший от капитализма город.
Православие в постперестроечной Украине вообще переживает не лучшие времена. Распад «антихристианской» советской державы парадоксальным образом привёл к расколу внутри церкви. Харьковские храмы и большинство церквей по всей Украине ещё относятся к Московской патриархии, но духовное единство нарушено: приезжающему из России приходится обращать внимание на то, к какой епархии – Московской или Украинской – относится тот или иной храм. Что это – модернизация церкви на политических основаниях или порывы того азиатского ветра, что когда-то ворвался под своды Святой Софии? Капитализм пришёл на смену социализму, принеся одновременно политеистический дух раздробленности, ибо что такое капитализм, как не дух античного Капитолия, именем которого названо здание Конгресса США в Вашингтоне? Азиатский ветер, языческий капитОлизм…
Ночной поезд в Одессу оказался фирменным. На фоне синего вагона с жёлтой полосой, проведённой неверной рукой какого-то украинского железнодорожного маляра, висела старая табличка с надписью «Чайка». Рядом с надписью красовались два синих полукруглых развода над выцветшей зелёной синусоидой, что в совокупности обозначало, судя по надписи, морскую красавицу, парящую над волнами Чёрного моря. Если кто-то не знает о достоинствах украинских поездов и по каким-то причинам еще не имел удовольствия совершить на них железнодорожный круиз, ему, без сомнения, следует восполнить упущенное – без этого приключения представление о красоте и своеобразии плодоносной Украины будет не полным. Пребывание в этом поезде напоминает лечебный сеанс в сауне, снабжённой сильнейшим вибромассажёром, пробирающем застарелый радикулит и способствующем правильному и здоровому кровообращению до конца жизни. Даже странно, что есть еще в странах победившего капитолизма такие поезда, где можно не встать живым наутро, свалившись со своей верхней боковой и прокатившись колёсиком куда-нибудь в тамбур под одесский говорок: «А шо це було?».
Проводница была одесситкой. Раздавая бельё, она то и дело покрикивала на паренька, тащившего мешок с бельевыми комплектами вслед за ней: «Ты точно даешь чи нэт?», «Шо ты йим дал? Дай посчитаю. А, вже усэ вэрно». Только когда она на наши недоумённые взгляды бросила фразу: «Вот слежу, а то он совсэм нэ в курсах, так, попросыла», – мы поняли, что паренёк – такой же пассажир, которого только попросили донести бельё до остальных. На каждой станции проводница исчезала и возвращалась с охапкой мороженого, воды и сока. На вопрос «А сколько мы тут будем стоять?» ограничивалась ответом: «Так я жеш нэ знаю, я в магазын ходыла». Я опасался, что она отстанет от поезда, но этого, к счастью, не случилось.
Пожилая женщина, моя соседка по плацкартному купе, читала коммунистические газеты и говорила правильнейшим одесским сопрано. Когда она узнала, что я в городе буду первый раз, то провела мне заочную экскурсию, чётко обозначив, что только в Одессе каждый дом – историческая ценность. Наутро я помог ей донести вещи до маршрутки, а она указала мне направление в сторону Дерибасовской.
Одесса – город странный. Я ожидал увидеть нечто замечательное, но увиденное превзошло все ожидания. Совершенно не понятно, как здесь можно жить. Близость ли моря и память о частых наводнениях сделали людей и сам город совершенно особенными, или этому поспособствовала та уголовная закваска, на которой вырос не один прототип Остапа Бендера и небезызвестная Сонька Золотая ручка. Кажется, что сам город – это большой корабль перед отплытием. Чьи-то вещи свалены вперемежку, какие-то люди, совершенно далёкие от имущественных проблем, просто живут и просто наслаждаются тем рыжим городком у Чёрного моря, который видел немало горя и воспет не в одной песне. Еврейские и греческие кварталы перемежаются с чем-то очень европейским, а иногда очень азиатским (турецкий чай я пил именно в Одессе возле какой-то мечети, в окружении воровато оглядывающихся турок). В центре города стоит памятник Екатерине в наряде, почему-то напомнившем мне народное чувашское платье. Перед путешествием, чтобы не терять времени даром, я обзавёлся самодельными картами тех городов, в которых намеревался побывать. Одесса – очень понятный город. Застройка велась по тщательно продуманному плану. Улицы и кварталы располагались, на европейский манер, строгими квадратами, горки и овраги были превращены в спуски к морю. Однако внутри города сориентироваться бывает крайне сложно, поскольку все «квадратики» расположены как-то немного косо, с какой-то неуловимой погрешностью, а мельтешение и суматоха южного города сбивают северянина с толку. Город огромен, но при этом все расстояния вполне преодолимы, а время тянется как несвежий мёд, по временам вдруг обрываясь смачными засахаренными кусками, так что кажется, что времени в Одессе и вовсе нет. Куски этого мёда падают на пространственную плоскость, проламывая кое-где асфальт, так что под ногами то там, то тут распахиваются щели в воровскую и партизанскую преисподнюю одесских катакомб.
Понять устройство остановок не представляется возможным. Я так и не разобрался, как отличать трамвайные станции, да и особого желания это делать не было, поэтому я ездил на маршрутках, а чаще ходил пешком (учитывая, что за один день я прошёл чуть ли не весь Харьков, для меня это не представляло большой трудности даже при том, что в Одессе я поскупился и не сдал рюкзак в камеру хранения). В Южной Пальмире я провёл несколько часов до отъезда в Ильичёвск и целый день по возвращении из Стамбула. Нельзя сказать, что это город контрастов. Здесь всё подчинено определённой логике и общей картине мира, которые не сразу становятся понятными. Потёмкинская лестница здесь ведёт к уютному бульвару, со смотровой площадки открывается вид на порт и грандиозный отель возле моря. Но рядом с бульварчиком, на склоне, располагается пропахший мочой пустынный парк, чьи тенистые аллеи серпантином спускаются вниз. Приезжие туда не ходят, да и местные, по всей видимости, захаживают лишь для того, чтобы справить нужду, и если бы не характерный для таких мест запах, тенистый парк на склоне горы стал бы моим любимым местом в Одессе: тихо, пустынно, изредка ветер доносит шум прибоя…
В Одессе много музеев, но и они отвечают особенностям местного колорита. Археологический музей, украшенный возле входа репродукцией статуи Лаокоона с детьми и змеями, поражает тем, что сами помещения, в которых он располагается, неожиданно напоминают классические больничные коридоры: старая побелка и какая-то выцветшая зелёная жижа, размазанная по стенам. В самом начале экспозиции стоит неандерталец с мировой тоской в обезьяньих глазах и меланхолично опущенной дубиной в волосатой руке. Время от времени появляется сотрудница музея, которая с гордым видом сообщает, что, уж так и быть, откроет для туристов сокровищницу, так что все могут идти за ней. Сокровищница маленькая и мрачная, но хозяйка поглядывает на всех полным горделивого достоинства взором, так что смущённые туристы, чтобы почтить её, нахваливают древнюю бижутерию, отчего сотрудница музея широко улыбается и довольно подергивает плечами, как если бы мы пришли к ней домой и она демонстрировала фамильный хрусталь и вышивку своей прабабушки.
Много дивного в археологическом музее. В самом конце экспозиции находится комната с египетскими древностями (саркофагами и мумиями людей, змей и крокодилов), невесть каким образом соотносящаяся с располагающимся рядом залом древнерусской эпохи. По некоему тайному одесскому плану прямо в египетском зале стоят стеллажи с книгами, посвящёнными сталинскому времени. Мелькают названия «Голодомор», «Геноцид» и так далее. Толстенные тома, выпуск которых финансировали Американские Штаты, повествуют о тяжкой судьбе украинцев, страдавших под игом сталинского гнёта. Здесь же собраны учёные записки местных историков, собранные для расследования США по делам советской деспотии. Меня заинтересовало не столько содержание этих книг (звучные названия и страшные картинки вполне красноречивы), а то, читают ли современные украинцы эту «подлинную» историю и нравится ли им такое чтение. Интересно, что все надписи в музее сделаны на украинском языке, и лишь кое-где встречается перевод на английский (видимо, для русских, поскольку носители английского языка здесь не частые гости).
Полную противоположность представляет собой этнографический музей. Выставка «Старая Одесса» была, очевидно, собрана в далекие «совковые» времена: повсюду надписи на русском, печати и штампы минкульта СССР. Груды заботливо расставленного старья повествуют о рождении и строительстве города, о значении Екатерины, о черноморском флоте и других судьбоносных факторах, оказавших влияние на современный облик Южной Пальмиры, ничего общего не имеющей с Северной. Бабушки, охраняющие экспонаты, сами наполовину стали частью коллекции: они либо мирно спят, откинув голову на спинку кресла, либо заботливо забегают вперёд, объясняя, что вот здесь-де нужно смотреть выставку с конца, возвращаясь к началу, а вот здесь нужно следовать хронологии. Самая первая бабушка, увидев у меня на сумке повязанную бантиком георгиевскую ленточку, всплеснула руками и громко объявила: «Никак из Севастополя! Патриоты, патриоты! Из одного города-героя в другой! Ах-ах!». Я старательно объяснил ей, что я не из Севастополя, а из Ижевска, но получил ответ, что это одно и то же, поскольку оба города связаны с оружием, войной и патриотизмом, и теперь старушка будет знать: их выставка дорога сердцу не только севастопольцев, но и ижевчан, которые специально приезжают в Одессу прикоснуться к военной истории России. На вопрос, нравится ли мне Одесса, я ответил дежурным покрякиванием и пошёл дальше. В этом музее истории и этнографии в какой-то момент приходит осознание, что сама выставка – часть той старой Одессы, безвременно канувшей в Лету, какой-то баснословной Одессы Бендера, затевающей контрреволюционные мятежи и хранящей картошку в прохладе катакомб, которые как продолжение квартиры становились приютом для воров, контрабандистов и романтиков. Утром – стулья, вечером – деньги…
Выставка в Литературном музее являет собой попытку искусственно воссоздать облик этой ностальгической Одессы. Старые фотографии, деньги, предметы старины, чёрное раритетное пианино, портреты «монстра и кровопивца» Джугашвили, современные фотографии печатных машинок на фоне прибоя… Ностальгическая Одесса вдруг показалась мне какой-то банальной. Южный городок у моря, его жизнь, вечное отсутствие воды в колонках, старые шкафы, на которых удобно плавать по узким улочкам во время наводнения – всё это осязаемо, ожидаемо и как-то плоско. В какой-то момент пришло четкое осознание, что никогда бы я не захотел жить в этом городе, распластавшемся у самого Чёрного моря в трёх сотнях морских миль от Второго Рима, за полторы тысячи километров от Третьего и в целой пыльной пропасти азийского ветра от Первого.
Я устал от Одессы, от её грязного и холодного моря, от медового времени, от парков и от песка, бывшего когда-то строительным материалом для зданий, а до этого – земной твердью под городом. Одесса не Харьков. Она стоит на пустоте, но никогда не провалится в неё в силу своей невесомости. Кажется, что быть ей развеянной в прах, раствориться в солёном воздухе и столетиями после Конца Света наполнять тоскливой тяжестью легкие новых бронтозавров, териодонтов и археоптериксов, тревожно нюхающих воздух и задумчиво ждущих неведомой беды из чёрного космоса.
Усталость от Одессы соседствует с каким-то разочарованием. Кажется, здесь можно ходить только по прямым дорогам, никуда не сворачивая. Поворот с центральной улицы уведёт в греческий дворик с непроизносимыми фамилиями на ржавых почтовых ящиках. Поворот с центральной аллеи в парке Шевченко грозит такими дебрями, в которые не захаживают даже бомжи и наркоманы, где копошатся какие-то толстые черви среди развалившихся построек, а на горячем асфальте заброшенных детских стадиончиков показывают небу вздутые белесые животы огромные мёртвые крысы размером с упитанного щенка. Кстати, посреди этого гигантского парка находится новенький одесский Лунапарк, поражающий не столько своим контрастом с окружающим запустеньем, сколько откровенной безвкусицей комнат ужаса и похабных рисунков. На огромное колесо обозрения ведут целых четыре лестницы, правда, пользоваться почему-то можно только тремя. Семья, попытавшаяся на моих глазах забраться с четвёртого входа, была оскорбительно вытолкана лунопарковыми вышибалами, на все возмущённые вопросы отвечавшими только одно: «Вот почему-то кроме вас никто же не лезет через этот вход. Нет, не то что нельзя, а просто никто же здесь не садится кроме вас». Я сел с первого входа. Колесо застряло на самой высокой точке. Сидеть и ждать, смогут ли одесские мастера наладить колесо, было познавательно: вид на море загораживали какие-то новостройки и отели, но сам городок утопал в зелени, прикрывающей развалины. Колесо починили, я спустился вниз и вышел. Рядом с аттракционом стояли деревянные щиты, изображающие размалёванных дивчин в обтягивающих кофтах и похабного вида хлопцев с позами из Камасутры на бирюзовых рубашечках. Для кого в детском парке местными декораторами были сделаны эти рисунки, не понятно.
Впрочем, я затянул с рассказом об Одессе. Просто очень хотелось сформулировать свое представление об этом городе и отставить его в сторону. Не он – моя цель. Однако путешествие начинается с поезда, а море начинается берега. Одесса, вне всякого сомнения, город береговой, греческий ялос, точка возврата и расставания, желанное место во время бури, но такое же утомительное в штиль, как и любое судно. Город-берег, город-корабль. Я расставался с ним без сожаления.
В одесской судоходной компании я оформил билеты, после чего на трансфере нас доставили в городок Ильичёвск, где располагается большой залив и торговый порт. Сели на корабль днем, я отдохнул и выспался в каюте. За это время в трюм заезжали вереницей громадные грузовики с неведомыми грузами, которые следовало отправить в Турцию (не матрешек ли с водкой и медвежьими шкурами везли отечественные дальнобойщики к османским берегам?). Отчалили часов в восемь вечера, в грозу.
Наше судно, приписанное к какому-то британскому порту и снабжённое английским флагом, предназначено для перевозки тяжелых грузов. Украина арендовала его у Лондона. Каюты занимают, в основном, члены команды и «драйвера» – водители большегрузных дальнобоев. Подобных мне искателей приключений на борту было немного, человек 12. Была компания польских ребят – двое парней и две девушки, – которые на мотоциклах задумали объехать всю Восточную Европу, начиная с Украины и Стамбула. Были канадцы, ехавшие на экстремальный отдых к берегам Мраморного моря. Была немецкая семья. Отец семейства, обросший чёрной бородой, предпочитал даже по городу ходить босиком. Когда он сидел, то имел обыкновение задирать то одну, то другую ногу, нежно поглаживая свои ступни с окостеневшей кожей, отчего его ноги напоминали лапки толкинских хоббитов, тоже, как известно, больших любителей пеших прогулок босиком. Жена этого немецкого Порфирия Иванова отличалась страстью к фотографированию и постоянно ходила с огромным зеркальным фотоаппаратом (надеюсь, хотя бы у них остались фотографические свидетельства о пребывании во Втором Риме). Их детишки являли собой пример самоорганизованного коллектива. Не долго думая, они превратили палубу в большую игровую площадку, мазались копотью и краской и получали от путешествия огромное удовольствие. В гражданском порту Стамбула Каракёй, когда вышла часовая проволочка с нашими документами, эти ребята, утомлённые пограничным процессом, уснули прямо на бетонном полу, подложив под свои западноевропейские головки свидетельства о своем рождении.
Также в нашей компании ехали прекраснодушный сорокалетний студент из Ирака и пожилой москвич, в прошлом моряк, мой сосед по каюте. С этими двумя я и общался чаще всего.
Московский моряк объездил в свое время полмира на рыболовных советских судах, побывал и в странах Балтийского региона, и у берегов Африки. С началом перестройки пропала необходимость в ловле рыбы, её заменили импортные полуфабрикаты, а всех моряков уволили. Двадцать лет мой сосед был сухопутным моряком, и вот тоска по морю пересилила: он нашел через интернет грузовой корабль, за приемлемую цену берущий на борт вольных странников, проехал на машине через всю Украину и отправился в плавание. Поначалу он даже не собирался выходить на берег в Стамбуле, просто хотел провести несколько дней в открытом море, вспомнить качку и запах гари. Для кого-то море – это отдых, для кого-то – работа, а для кого-то – жизненная необходимость, исцеляющий все невзгоды глоток солёного ветра. Днем после обеда и по вечерам наша каюта без иллюминатора заполнялась рассказами моего соседа-моряка о его странствиях, о том, как хорошо организована таможня в Швеции, о радостном оживлении матросов во время шторма и о самом тяжёлом времени – штиле, когда теряется представление о реальности и можно сойти с ума. Одна из героинь его воспоминаний, работавшая кухаркой на судне, вышла как-то раз в штиль на вертолётную площадку и стала ловить одной ей видимое такси… «В штиль многие не выдерживают; крыша едет не спеша, тихо шифером шурша», – извлек мораль пожилой моряк.
В соседней каюте жил студент из Ирака по имени Сирван. Как и многие его соотечественники, он отличался крайней приветливостью и добродушием, но в то же время мог дать и вежливый отпор какому-нибудь подвыпившему дальнобойщику. Ещё на украинской таможне он с готовностью рассказывал о том, как учился в Харькове на инженера, что наконец-то он получил диплом и теперь едет домой. Лететь на самолёте очень дорого, поэтому половину пути он решил проплыть морем, и уже из Стамбула лететь прямо на родину. Все таможенники в порту (надо отметить, что портовая украинская таможня выгодно отличается от той, что обслуживает поезда: это приветливые ребята, не взяточники и не садисты, в противоположность своим сухопутным коллегам) уважительно просмотрели диплом Сирвана, поздравили его и пожелали счастливого пути.
В первый же вечер на корабле, во время грозы, мы с Сирваном стояли возле трапа под палубой, смотрели на удаляющиеся огни ильичёвского порта, на белые молнии, вдоль и поперёк разрезавшие украинское небо. Было холодно, дул сильный ветер, а Сирван стоял в одной футболке и шмыгал носом, но ни за что не хотел сходить за тёплыми вещами. В этот и следующий вечера, проведённые на корабле, мы с ним разговаривали о превратностях международной политики, о красоте мира и об абсурдности войны. «Скажи, Славик, ну зачем люди воюют? Ведь всем же хочется жить спокойно, хорошо, плавать по морю, смотреть на звёзды», – говорил Сирван. «Видимо, не все это понимают», – пожимал я плечами в ответ. «Странно, очень странно, что не понимают», – огорчался Сирван, шмыгая своим восточным орлиным носом. Он едет домой, к родным; будет работать, чтобы содержать семью, потому что теперь настала очередь ехать учиться в Европу его младшему брату. У Сирвана два инженерных образования, в Харькове он выучил русский язык и говорит довольно свободно, но забыл английский, который раньше знал. В Киеве ему никак не давали визу для возвращения домой, но вот друзья посоветовали обратиться в одесское посольство, и там визу дали моментально, так что теперь он уезжает. Рад ли он отъезду? Об этом я не спрашивал, а сам Сирван говорил только о том, что очень любит утку, и его мама пообещала приготовить сыну любимое блюдо к приезду, поэтому он боится опоздать на самолёт, чтобы утка не остыла. Как стало ясно на следующий день, помимо утки Сирван очень любит фотографироваться. Все сделанные мною снимки я сбросил на его флешку через ноутбук молодого канадца из нашей морской компании.
Когда в море появлялись дельфины, Сирван первым привлекал всеобщее внимание, увидев серый хребет среди волн. Черноморские дельфины ленивы и немногочисленны, и сорокалетний курд подолгу всматривался в воду, но чаще всего серая спинка больше не появлялась. С обидой в голосе он начинал почему-то утешать меня, хоть я ничем и не выказывал какого-либо неудовольствия: «Знаешь, Славик, я думаю, здесь очень много дельфинов, просто все они глубоко под водой. Надо подождать до вечера, они обязательно появятся». Но дельфины не порадовали нас вечерними играми.
Уже когда мы отплыли, я всё никак не мог представить, каково это – оказаться в открытом море, – и ждал наступления дня, чтобы полюбоваться на соединяющийся с небом горизонт. Ночью мы окончательно покинули прибрежные воды. Был шторм, и волны усилились. Я крепко спал и внезапно проснулся от качки. Наше огромное двухсотметровое судно с трюмом, заполненным десятками грузовиков, качалось на высоких волнах так легко и непринужденно, как будто это был детский кораблик. Я встал и вышел на палубу. Небо было чёрным, затянутым облаками; море, похожее на кипящую смолу, ревело внизу. Батюшки мои, шторм! Я вернулся в каюту, где мирно похрапывал мой матрос. Услышав мои шаги, он проснулся. «Шторм, похоже», – грозным шёпотом объявил я. «Да, качает, балла четыре будет», – флегматично отозвался бывалый моряк и повернулся на другой бок. Значит, ничего страшного, просто мы вышли в открытое море, – решил я, сразу успокоился и уснул до утра.
Весь следующий день мы провели в открытом море. Бури как не бывало, светило солнце, и только где-то на горизонте сизыми полосками висели тонкие облака. Земли не было. Мы шли по пути торговых и военных кораблей, вдалеке от портов и маршрутов, по которым ходят увеселительные суда. Изредка слева и справа по борту виднелись баржи и другие корабли, похожие на наш. Абсолютное спокойствие простиралось над этими вечно движущимися водами. Цвет воды менялся в зависимости от времени суток, становясь то светло-бирюзовым, то бездонно-синим, то пронзительно-зелёным, словно в этом месте затонул крейсер, забитый склянками бриллиантовой зелени. Вечерами поверхность превращалась в матовое стекло, серовато-белое, таящее неведомое зазеркалье морских глубин. Временами казалось, что ты стал персонажем картины Айвазовского – неким призраком, только намеченным в карандашном эскизе, но тщательно закрашенным рукой феодосийского живописца. Иногда странное чувство вдруг овладевало мною, рождая слабость в коленях: вспоминался «Солярис» Тарковского, планета-океан, на эмпатическом уровне способная проникать в подсознание героев. В голове всплывали строчки философствующего фронтовика Самойлова: «Что, если море – мыслящее существо, а волны – это мысли моря, и зыбкое зелёное стекло незримая пронизывает воля…».
Нет берегов. Так пускается в рост слепая душа, забывая о настоящем. Так застывший на бескрайности зрачок отражает то, чему место в мире невидимом. Смотришь на воду, а в глазах отражается Древо Жизни и древний Лик, Который помнит только вода… И не знаешь, что видел: или странные блики на море, или мелькнула в волнах священная память воды. Смотреть на воду опаснее, чем на огонь. Не потому, что огонь рождает поджигателей, а вода – утопленников-самоубийц. Всё зависит от внутренней готовности и чистоты. Не обременённому ненавистью и страхом вода даёт представление о бескрайнем и незримом, огонь лишь обжигает и рождает болезненные иллюзии. Есть люди, вся жизнь которых словно подчинена огненной стихии; есть люди, выбирающие меланхоличное колебание воды. Как кажется, и тех и других способно примирить созерцание заката в открытом море: пылающий шар смешивает свое отражение с белой дробящейся пеленой. Жидкое зеркало впитывает огонь, ласкает его на спинах влюбленных в солнце волн.
Я помню, как вся наша группа искателей приключений из разных стран столпилась на маленькой палубе возле бортика смотреть на то, как солнце сядет за морем. Красный шар, медленно тащившийся по небосводу весь день, вдруг заспешил окунуться в морскую прохладу, как офисный сотрудник, суетливо засобиравшийся домой в конце рабочего дня. Защёлкали наши фотоаппараты, зажужжала оптика, улавливая прощальные лучи. Зеркала внутри камер отразили красный свет, видоискатели заполнили зрачки неощущаемым теплом… Затаив дыхание, смотрели чужеземные дети и внимательные взрослые на самое обыкновенное из чудес – закат. Когда солнце скрылось за водным горизонтом, все начали аплодировать и весело кричать, празднуя торжество сумерек. Солнце отыграло свою роль и ушло с подмостков, как пожилая и полная достоинства актриса, без всякой надежды на выход на бис.
Открытое море. Какова эта солёная фраза на вкус? Взгляд без труда преодолевает пространство до самого горизонта во все стороны света. Нет ничего, кроме солнца, неба, ветра и воды. Кто-то произносит слово «земля», кто-то скажет о портовых огнях и островах, чей песок ждёт прикосновения наших ног, а ветер заботливо заметает следы. Земля? Суша? Берег? Ялос? Не слыхал. Несколько часов созерцания водной стихии – тихой и свободной как стихи – и вот ты уже не веришь, что когда-нибудь вновь на горизонте покажется земля…
Так думал я, приближаясь к Константинополю, забыв об азийских ветрах перестройки и Капитолиях капитализма. На свободном и свежем морском воздухе только cтихи и имена любимых звучат неподдельно и как-то подходяще. Здесь, посередине древнего Понта, ощущая каждый сантиметр морского пути, пропуская море и солнце сквозь глаза, мозг и душу, я вдруг поверил в то, что и правда попаду в Царьград, что он существует, что это не вычитанная легенда. До этого, как я осознал в тот миг, я плыл как бы в никуда, в книжную страну, которую только для смеха нарисовали на картах. И какие еще сказки могут ожить между двумя берегами, если только очень хотеть доплыть до этих тридевятых царств и верить в то, что Чёрное море на самом деле богаче островами, чем о нем думают? Не так ли однажды встал из воды туманный Крым, пробуждённый верой и фантазией неведомого греческого моряка, первым закричавшего на своем звучном языке: «Берег!»?
Берег показался ранним утром, ещё до восхода солнца. Кажется, я первый вышел на палубу, сгорая от нетерпения, лишь двое турок о чем-то оживлённо спорили в стороне, не замечая свершающейся вокруг них магии. Далёкие береговые огни, как упавшие за ночь с небес звёзды, тихо тлели в предрассветном фиолетово-чёрном мареве. Берега Турции были берегами звездопада. Сколько здесь нападало звёзд? Ни одной не осталось на небе.
Солнце показалось на поверхности моря, берега раздвинулись и открыли священный Босфор.
Путем греков и византийцев, русских князей и многих других великих мореплавателей, путем Одиссея и Олега мы приближались к Константинополю. Стоит ли говорить, что это было похоже на сон? Книжная сказка оказалась былью, вся история, завязавшаяся на этом перекрестке морей, являла свою истину: вот он, завоёванный город, где гуляет ветер Азии, проносящий свою жгучую пыль над Понтом и осыпающий её на славянские страны. Узел культур, чудо света, воплощение Господней воли.
Берега Босфора – это моисеево Красное море, навсегда оставшееся раздвинутым. Для кого были разведены эти берега на заре времен? Ведь не для одной же простушки Ио, преследуемой ревнивой Герой. Что за силу пропустили они с юга на север или с севера на юг, навсегда разорвав Европу и Азию? Что за войско, зверь или человек прошли здесь, для кого Божьей рукой были разорваны континенты? Босфор – это Уральский хребет, опрокинутый в морские глубины. Не правда ли, его глубина в какой-нибудь пифагоровой метафизической пропорции соответствует высоте Уральских гор? Та же граница между Западом и Востоком и одновременно связь этих миров, Капитолия и Дивана.
Восходило солнце, синел Босфор. Огромные баржи и мелкие суда сновали тут и там. Первые лучи осветили береговые постройки, предшествующие самому городу. Море здесь было уже другим – более синим, и казалось более теплым и солёным. То и дело стали появляться дельфины – как в фильмах, целыми стаями. Они следовали за кораблем, не давая покоя чужеземным детям и нашим фотоаппаратам. Сирван был в восторге. Дети устали тыкать пальцами то в одну, то в другую сторону: дельфинов было слишком много, чтобы сконцентрировать внимание на какой-то конкретной особи.
На зелёных холмах вдоль всего Босфора время от времени взгляд останавливался на красных флагах с полумесяцем и звездой – какая-то неожиданная вариация советской геральдики. «Наша, турецкая земля, – как бы повторяли они, – Здесь Стамбул, а не Константинополь».
За первым босфорским мостом в утренней дымке просматривались очертания стамбульских небоскрёбов, неожиданно контрастировавших с традиционной застройкой – вереницами невысоких домов, которые лесенкой рыжих крыш спускались по склонам к воде. Показались и мечети, похожие на какие-то фантастические марсианские постройки. Бродский, помнится, удачно сравнил их с кораблями пришельцев, а один современный рок-музыкант заметил, что в сумерках Истанбул кажется огромным заводом, а тысячи его башен – мощными индустриальными трубами. Я видел, как синие минареты протыкают утренний воздух, а приплюснутые купола казались, напротив, сдавленными невидимой стопой Аллаха.
В пении муэдзина, в плеске волн, криках чаек и шуме просыпающегося города перекатывалось его странное имя. Так случилось, что само слово Истанбул не турецкое. Согласно уверениям лингвистов, в нем соединились европейские корни «стан» (становище, поселение, город) и «бул», фонетически видоизменённое греческое слово «полис». В сумме получается «город-город». Впрочем, мне представляется возможным и более простое объяснение: захватившие Константинополь турки, вообще склонные к некоторому упрощению диковинно звучащих европейских слов, сохранили старое название, сократив его и ассимилировав на турецкий лад. Так Константин превратился в «истан», а полис – в «бул». А всему виной – вольный ветер с Босфора, искажающий любое слово, произнесённое на европейской части города, и дающий ему новую огласовку на азиатской. Русский вариант Истанбула – Стамбул, – скорее всего, украинского происхождения. Любому казаку отрадно было осознавать, что он или его предки плавали через Чёрное море и бывали в турецких краях. «Я сам там бул», – с гордостью говорили украинские путешественники, и постепенно эта фраза вросла в великорусский язык, приняв вид знакомого всем слова «С-там-бул».
Мы причалили в грузовом порту Хайдарпаша, в азиатской части города. Прямо перед нами за синим Босфором был хорошо виден европейский полуостров с историческим центром города – районом Султанахмет. Стоявший со мной рядом мотоциклист из Польши поинтересовался, знаю ли я, что за постройки виднеются вдалеке. К его удовольствию, я ответил по-польски, сам удивившись, что ещё помню когда-то бегло изученный западнославянский язык. Я объяснил, что вдоль оконечности полуострова тянется сад и дворец Топкапы, этакий мусульманский Эрмитаж с Гаремом, превращённым в музей. Две мечети, хорошо просматривающиеся с кормы корабля, являются главными культовыми постройками ислама и православия: серая мечеть поменьше, но с шестью минаретами, – это мечеть Султанахмет, Голубая мечеть, как называют её любители ориенталистики за светло-синие изразцы внутри этого здания. Большая розовая мечеть – на самом деле не мечеть, а древнейший христианский храм – Айя София, в прошлом – Собор Святой Софии, цель моей поездки.
Грузовой порт Хайдарпаша почему-то не принимает никого, кроме дальнобойщиков. Поэтому, после некоторой задержки на судне, во время которой турок-пограничник смешным голосом выкрикивал неудобоваримые для него русские фамилии, нас повезли на микроавтобусе в гражданский порт Каракёй. Порт этот находится уже на европейской части, так что мы проехались по азиатским кварталам, то и дело попадая в утренние пробки, и переправились через Босфорский мост. В тени Галатской башни нас высадили и заставили ждать, когда нам, наконец, выдадут наши паспорта с печатями. Турки, хоть и южный народ, на диво нерасторопны и меланхоличны, в отличие, к примеру, от наших северных эстонских и финских соседей, поражающих своей собранностью и оперативностью. С какой-то совсем уж провинциальной неспешностью таможенники унесли куда-то наши паспорта, сказав, что постараются сделать всё как можно быстрее. Опаздывающий на самолет Сирван крикнул им вдогонку: «Плиз, хелп ми, ай эм гоуин ту би лэйт ту плэйн». Коротко стриженный турок с отсутствующим взглядом обернулся и кивнул головой. Мы ждали больше часа, Сирван очень волновался. Следует заметить, что за это время никто не проверял наши вещи, не спрашивал о целях визита и не выклянчивал взятку. Я боялся, что процедура может затянуться, но успокаивал себя мыслью, что то, что мне суждено увидеть, я увижу, раз уж проделал такой путь. Где-то на грани сознания на нервной почве заела старая популярная песенка «Istanbul not Constantinople». В конце концов, Сирвану первому отдали паспорт, и мы с ним побежали искать такси. Таксист согласился довезти до аэропорта, минуя все пробки, за сто долларов. Сирван обнадёжено согласился. Так мы расстались. Надеюсь, прекраснодушный курд успел на самолёт, удачно добрался до родины и отведал своей любимой горячей утки.
Когда и нам отдали паспорта, для экономии времени мы с моим моряком решили взять такси до Святой Софии (только мы вдвоем преследовали цель увидеть Стамбул за один день, все остальные члены нашей маленькой одиссеи разошлись кто куда). Таксист оказался приветливым и, осознав, что я хорошо знаю английский, спросил нас, откуда мы, а получив ответ, произнёс сакраментальную фразу: «Russia? Very, very bad football!», на какое-то время повергнув нас в покаянное, но безблагодатное уныние. «National catastrophe», – понуро согласился я, припоминая плачевные результаты недавно минувшего матча с Грецией. Поскольку мы забыли в самом начале заставить этого поклонника «толстокожего футбола» включить счетчик (маленькая деталь, которая является традиционной для стамбульского этикета), он содрал с нас 15 долларов – в полтора раза больше, чем требовалось. Впрочем, мы пребывали в состоянии некоего ажиотажа оттого, что нас наконец-то отпустили в вольное странствие по Стамбулу, и простили ему эту хитрость.
Из-за пробок высадили нас в полусотне метров от Айя-Софии. Софийский Собор виден издалека, и для меня в ту минуту все узенькие и немыслимо изогнутые улочки древнего города вели к этому чуду света. Первое, что поразило, когда мы подошли поближе к розоватым стенам, – это обилие людей. Разменяв евро на турецкие лиры с неизменным изображением Ататюрка, когда-то в дебрях двадцатого века отеческой рукой направившего азиатский нецивилизованный народ по европейскому пути развития, мы встали в самый конец огромной очереди. Народ был везде. Подъезжали туристические автобусы, выгружали человеческие массы; тут и там пожилые мусульманки нервно курили, приподнимая нижнюю часть паранджи на своих лицах; молодые турки нагло предлагали купить у них какие-то краеведческие журналы, утверждая, что на входе такой журнал сойдет за билет. Обилие народа сбивало с толка и как-то разочаровывало.
Среди охранников священнейшего из храмов я почему-то ожидал увидеть хмурых азиатов с автоматами, однако на пропускном пункте дежурили вежливые полицейские в светлых униформах, аккуратнейшим образом изымавшие у посетителей сумки и просвечивавшие их на своей европейско-китайской аппаратуре. У моего моряка обнаружился перочинный нож, который заставили достать и оставить на охране. То, что древний храм так тщательно охраняется, и не от посетителей, а от исламских экстремистов, внушало определённый оптимизм.
Оказавшись, наконец, у самых врат Собора, я радостно повторял про себя: «Добрался, я добрался! Здравствуй, прекрасный Храм!». Вот он, величественный результат юстиниановой пятилетки. Я ожидал увидеть православных паломников, но не встретил ни одного батюшки в рясе. Русских вообще было мало, в основном англоговорящие европейцы и мусульмане. Никто, впрочем, не мешал мне креститься и кланяться. Все были погружены в собственную внутреннюю тишину, и даже те, кто не стеснял себя в разговорах, казались всё же какими-то немного отстранёнными от мирской суеты.
Под сводами храма много птиц. Над Императорским входом располагается мозаика с изображением Иисуса Христа на троне. Возле трона стоит на коленях император Лев VI. Неожиданно слетевший с каменного выступа под мозаикой голубь дает верующему тайный знак – неложное указание на то, что Благодать Святого Духа не покидала эти стены никогда. В храме царит полумрак, разгоняемый светом множества тяжелых люстр, подвешенных на цепях. Мраморные колонны и плиты, вывезенные когда-то из разных частей языческого мира, поддерживают свод. Венчает всё купол с сорока окнами. И снаружи, и изнутри он представляет собой нечто превосходящее возможности человеческой фантазии. Многие путешественники пытались дать ему описание. Что держит его? Юстинианова воля, мастерство зодчих или незримая цепь, спускающаяся с неба? Значит, нужно было остаться свидетельству той замечательной эпохи, когда сами камнетёсы и строители верили, что каменные глыбы, укладываемые ими, высшей волей спускаются с небес, так что храм возводится одновременно и в мире невидимом, в котором ни пожар, ни война ничего уже не могут изменить или разрушить, где от веры зодчих духовно оживает модель, показанная Юстиниану Ангелом.
Древние мозаики уцелели не полностью. На одной из них Дева Мария и Иоанн Креститель молят Иисуса о прощении грешников, утопая в белом облаке штукатурки. Турки не стали уничтожать византийских икон – видимо, сами были поражены их внешней и духовной красотой, дающей внятное и неопровержимое представление о высшем мире. Но Коран запрещает изображения, и мозаики были замазаны, а поверх них начертаны фразы из главной священной книги ислама (в память об этом по стенам собора развешены круглые зелёные щиты с исламскими надписями). Промыслительным представляется тот факт, что именно мусульманская штукатурка и сохранила то действительно многое, что мы можем созерцать сегодня.
Не дойдя до середины храма, я остановился и стоял так в некоем оцепенении, пока мой моряк не напомнил, что можно пройти и дальше. Он сам был глубоко поражён размахом и красотой храма и выражал своёвосхищение как мог – на морском полуматерном жаргоне (что ж, славь Бога всяко в нас колено!), так что мне, в конце концов, пришлось сказать ему, что я хочу побыть в одиночестве, и отойти в сторону.
Говорят, храм стал считаться мусульманским с той минуты, когда завоеватель Мехмет II совершил в нем первую исламскую молитву. Очевидно, православному следует читать здесь «Отче наш» для восстановления баланса, несмотря на то, что храм теперь считается музеем и на всех турецких картах помечен как «Müzesi».
По длинному винтовому коридору я поднялся на галерею. Здесь, среди цветного мрамора, можно увидеть ещё несколько хорошо сохранившихся мозаик. Сверху открывается вид на первый этаж и на купол, прямо под которым особенно поражают четыре херувима. Один из них, с удивительным ликом – не столько грозным, сколько печальным, – оказался прямо передо мною, когда я встал в нишу в тени зелёных колонн. Здесь почему-то совсем не было людей. Справа от меня в передней, восточной, части храма (в вышине над тем местом, где когда-то находился алтарь) был виден образ Богоматери с Младенцем. Вот я обошел весь храм, и пора было уходить. С тревогой я спросил себя: «И неужели это – всё? Ради того я проделал весь путь, чтобы полюбоваться, посмотреть на старинные диковинки и – уйти?». На какой-то момент я подумал, что это и есть финал путешествия, что теперь я уйду, поброжу по городу, сяду на корабль и вернусь в Одессу… И в этот миг что-то восхитительное и огромное сошло на меня, связав вещи мира в единый Божественный узел. Припомнилось многое, и стало ясно, что во многом можно покаяться перед этой силой. Молчание древнего храма, таившееся в гуле голосов на всех языках мира, поглотило этот крохотный вавилонский шумок, незначительный обертон, и стало целой Вселенной. Кто пришёл на свои первые исповедь и причастие в зрелом возрасте, помнит чувство, наполняющее человека от первого соприкосновения с Высшей Радостью. Моё ощущение в тот миг было сильнее. Как описать то состояние, когда вдруг приходит понимание, как и для чего нужно жить, а мысли заполняет одна фраза: «Во Славу Божью». И ясно знаешь: что бы ни совершил в своей дальнейшей жизни, по каким бы путям ни пошел, всегда будешь помнить об этом внезапно приоткрывшемся тебе, недостойному, Идеале.
Истанбул исчез навсегда. Тот пласт культуры, жизни, судьбы, который мы знаем как историю этого города после 1453 года, остался в ином измерении. Мне уже не мешало обилие людей, всё происходило как бы одновременно в двух пространствах. Древний Константинополь, Царьград никогда не был захвачен, никогда храмы не превращались в мечети: глуп тот, кто полагает, что Айя София символизирует синтез культур и религий (любитель смешивать и синтезировать, унифицировать и приводить к единству лишь возводит в своём сердце свой маленький обречённый Вавилон – путаницу языков и нагромождение камней без Божественной формы). Так может показаться поверхностному наблюдателю, но получившему определённый опыт станет ясно, что нет никакого синтеза; города живут параллельно, и параллели эти, по всем законам геометрии, не пересекаются ни в одной точке. И мусульманин ведь тоже не станет наполовину православным оттого, что молился в Софийском Соборе. Нет смешения и синтеза, есть два города внутри одного пространства.
По преданию, когда вошли турки, в храме шла служба – литургия верных. Священник вышел со Святыми Дарами и в этот момент увидел мусульман. Но Господь, предавший город в руки завоевателей, не позволил осквернить таинства: священник вместе с Дарами вошёл прямо в стену собора и укрыл Кровь и Плоть от глаз иноверцев. С тех пор в храме вечно служится невидимая литургия, и каждый православный может приобщиться к ней. Преданиями и легендами полнится свет, но эта – правдивее многих.
Я отыскал моего моряка, и мы покинули храм. Побывали в знаменитой Цистерне Базилике с красными огнями, горящими в полной темноте из-под воды, видели перевёрнутые зелёные головы Медузы Горгоны, которые византийские зодчие поставили в подножие колонн, поддерживающих свод. Мы прогулялись по Ипподрому, прошли через внутренний двор мечети Султанахмет, в которую собирались мусульмане на намаз (иное пространство, параллельный мир ничем не привлёк нас, идущих по мостовой Царьграда).
По паутине улочек мы спустились к Малой Айя-Софии, прообразу и уменьшенной копии большого, но более молодого Храма Божественной Премудрости. Намаз закончился, и мы вошли внутрь. Но внутри царствовал параллельный мир: церковь полностью переделали в мечеть, и ничто уже не напоминало о том, что когда-то это был самый древний из православных храмов.
Перейдя через магистраль и полюбовавшись толстыми стамбульскими пальмами, похожими на гигантские ананасы, мы вышли к Мраморному морю. У самого берега, на огромных глыбах необработанного белого мрамора, турки устроили интересный тир: выставили ряд бутылок, в которые желающие могли стрелять из пневматического оружия. Осколки падают в солёное море, где быстро превращаются в гладкие и округлые стекляшки.
Решено было поесть возле рыбного рынка знаменитый балик экмек – жаренную на углях скумбрию, вложенную вместе с салатом и специями в разрезанный белый хлеб. Пища из параллельного мира оказалась достаточно вкусной и питательной. После этого устроили купание в Мармаре, во время которого я каким-то чудом выловил прямо у берега морскую звезду, небольшую и красную.
Турки – народ приветливый и общительный, если не задевать их религиозные чувства и не напоминать, что фактически они живут на чужой территории. Мне, внутренне пребывающему в Константинополе, не было причин бросать им какие-то упрёки, да и вычитанные древние обиды совсем не греют сердца. Поэтому моё общение с турками не угрожало перейти в международный скандал. Напротив, еще на выходе из Софийского Собора, пока мой моряк возвращал свой нож, ко мне обратился один из охранников и попытался завести беседу по-русски, объяснив, что изучает мой язык и нуждается в практике. Я с удовольствием рассказал ему про Ижевск, Калашникова и автоматы. Услышав про русское оружие, турок понимающе закивал: кому, как не его соотечественникам, знать, что это такое? Поговорили мы и на тему «погода», которую охранник, судя по всему, недавно освоил. Забавно было увидеть в его глазах недоумение, когда я сообщил, что в день моего отъезда из Удмуртии в Ижевске было за сорок. «У нас прохладнее», – пожал плечами он.
Ещё более интересная встреча состоялась как раз возле рыбного рынка, среди рыбных ресторанов. Один из зазывал, услышав, как мой моряк пытается по-русски объяснить какому-то надоедливому официанту, что не голоден и наелся рыбой уже по горло, подошёл к нам. На чистейшем русском он сообщил, что его бабушка живёт в Санкт-Петербурге, а самого его зовут Сергей Овчинников. По виду Сергей был совершенный турок, поэтому мы крайне изумились такому повороту событий. Воспользовавшись случаем, мы спросили, как нам добраться до ближайшей станции пригородных электричек, которая, по моим сведениям, находилась где-то поблизости. Получив ответ и пожелав русскому турку Сергею Овчинникову всего наилучшего, мы двинулись дальше.
На электричке, которую раскачивало и трясло похлеще украинской «Чайки», мы добрались до станции Едикуле. Здесь, невдалеке от Мраморного моря, начинаются древние стены Константинополя и находятся знаменитые Золотые ворота. В отличие от центральных музеев, здесь было пустынно и безлюдно. Удалось облазить крепость вдоль и поперёк, посмотреть на малые и большие Золотые ворота, полюбоваться видами Мраморного моря, которые открывались с зубчатых стен. За стенами простираются какие-то грядки, которые, по всей видимости, находились здесь и полторы тысячи лет назад. Древние укрепления, выстроенные Феодосием II, совершенно не реставрируются турецким правительством (что вполне понятно), и в этой нетронутой древности, возможно, и заключается основная их прелесть. Тянутся они через весь полуостров, прямо до залива Золотой Рог. Примечательная деталь: сами Золотые ворота были замурованы султаном, прознавшим о пророчестве: именно через них пройдет русский царь, который отвоюет город у турок и «покроет Софийскую обитель изображением креста». Замурованы ворота и по сей день, и не в этой ли прозорливой суеверности султана таится секрет того, что богатейший город на перекрёстке морей, самый знаменитый морской порт, никто больше не смог завоевать?
От византийской крепости мы на маршрутке добрались до станции стамбульского скоростного трамвая, больше похожего на комфортабельный лимузин на рельсах. Вновь вернулись к историческому центру города, прошлись по парку возле дворца Топкапы, где ряды огромных платанов охраняют тенистые аллеи. Мы прошли по двухэтажному Галатскому мосту мимо вереницы оживлённых рыбаков, ловивших ставриду и сельдь прямо над головами посетителей рыбных ресторанов внизу. Уже смеркалось, когда мы вернулись на таможню в Каракёе, откуда нас отвезли в порт Хайдарпаша.
Корабль отчалил поздно ночью. Как выяснилось, на обратном пути вольными туристами были лишь я и мой спутник, моряк из Москвы. Остальные пассажиры были дальнобойщиками, русскими и турками, перевозившими в своих фургонах товары с южных берегов.
Когда портовые формальности были улажены, я вышел на палубу и сел на скамью. Было неожиданно прохладно, и я захватил одеяло. Очень хотелось спать, но, полулёжа на твёрдых досках, я смотрел на плывущие мимо огни ночного Босфора. Это напоминало сон, какую-то детскую мечту. Было очень уютно и тихо. Город – ночью стало уже не разобрать, Стамбул это или Константинополь, – превратился в океан самоцветов. «Я вернусь», – молча пообещал я Святой Софии и босфорским берегам, зная, что так оно и будет. Внутренний Царьград прорастал во мне вместе с духовным зерном, обретённым в священнейшем из храмов. Над головой проплывали как-то уж совершенно фантастически подсвеченные мосты, алыми муравьями машины и автобусы пролетали по ним, а чёрная вода внизу ловила и жадно глотала россыпи огней – небывалые крохи светозарного хлеба. Растущая византийская луна слитком древнего церковного серебра пылала в бездонных небесах, затмевая кресты южных звёзд. Она ничего не знала о войнах, о царях и военачальниках, и только нашёптывала солёным волнам свою холодную сказку странствий, песнь путешествий по тёмным водам, и от этого волны Чёрного моря становились еще мрачней, пряча среди водорослей и камней всех своих мертвецов, утонувших самоубийц, когда-то скинувшихся вниз с Босфорского моста…
Мы вышли в открытое море, сказочная луна спряталась за тучей, и звёзды, упавшие на турецкие берега, вернулись по своим местам. Бросив последний взгляд на растворяющийся в звёздной тьме Константинополь, я отправился в каюту, лег на койку и уснул, продолжая грезить об огнях Босфора.
Комментариев нет:
Отправить комментарий